Начав «Пролог» столь непринужденно, он не замедлил и продолжить легко развивающуюся мысль:
Медам, месье, синьоры!
Как жаль, что в общей драме
Бездарные гримеры,
Коварные суфлеры —
Мы сами! Мы с вами!
Так оно и пошло-поехало, это славное дело, увлекая разнообразием задач и возможностей их решения: и тебе куплеты, и романсы, и арии, и дуэты, и массовые сцены, и лирика с патетикой, и сатира с философией. И на счастливой этой волне пролетел Михайлов над своим последним в жизни школьным уроком, даже не оглянувшись, не заметив, что последний. Правда, случилась небольшая финальная сценка.
Перед летними каникулами пригласил его к себе академик Колмогоров, чьими заботами таки довел он своих девятиклассников до десятого класса, хотя и без песен уже.
Шеф принял Михайлова холодно, спросил, не поднимая глаз:
– Вы, вероятно, понимаете, что в следующем семестре не сможете возобновить занятия в нашей школе?
– Да, Андрей Николаевич, понимаю.
– Правда ли, что вы собираетесь судиться с нами и приглашать на процесс иностранных корреспондентов?
– Нет, Андрей Николаевич, я уже подал заявление по собственному.
Они простились. Как оказалось, навсегда.
Но надежды юношей все еще питали, Шекспир пополнялся изо дня в день, солнечная весна Москвы перелилась в безоблачное лето Крыма, куда в тот год съехалось множество замечательного народа, а чтобы не прерывать хорошего дела, Михайлов с женой и тестем поселились под бочок к Фоменко, совершенно забыв об осторожности, а зря.
Тесть у Михайлова был тоже Петя и тоже широко известный, но не по театральной части: Петр Якир, сын расстрелянного Сталиным командарма, севший в четырнадцать и вышедший в тридцать с лишним лет. Начиная с ареста отца он люто возненавидел Усатого, и со временем это чувство лишь крепло. И когда Брежнев стал помаленьку возвращать почтение к людоеду, Петр, естественно, восстал и скоро сделался активнейшим диссидентом, что тут же закрепило за ним откровенную и непрерывную «наружку», доходившую иной раз до двух машин с полным экипажем каждая. Но в Крым семья приехала с одним-единственным хвостом в лице шустрого молодого, который ошивался поодаль и не докучал. То-то, наверно, завидовали ему сослуживцы по поводу столь роскошной командировки.
Вдруг все растворилось в сиянии черноморского июля: Чехословакия, колмогоровская школа, Лубянка и даже Шекспир. Михайлов освоил плавание с маской и трубкой и часами пропадал в море, ощущая себя ангелом над пятнистой от солнца сказочной страной морского дна с многочисленным и юрким его населением. Фоменко, казалось, также отложил Шекспира, и, вероятно, единственное, в чем прослеживалось еще влияние классика, – это привязавшаяся к ним с Михайловым манера изъясняться пятистопным ямбом без рифмы, в чем оба достигли больших успехов. То есть непринужденно без запинки могли они импровизировать без конца – ну, например, встречаясь утром на берегу:
– Куда идешь ты, Петя? Неужели
Собрался в море плавать, как и я?
– Да, я собрался в море окунуться,
Не скрою, да, Михайлов, это так.
Во всем хочу я следовать примеру,
Достойному примеру твоему.
– Что ж, Петя, следуй моему примеру.
Тебе он много пользы принесет…
(То-то небось извертелся в гробу незабвенный Васисуалий Лоханкин!)
А однажды лунной ночью оба Пети, знавшие наизусть Вертинского, всю ночь его пели вполголоса – так проникновенно и красиво, как бывает только раз в жизни, и повторить уже не получится никогда.
Все вместе они приехали в Киев, откуда через пару дней Якиру было возвращаться в Москву, они пошли его провожать.
– Вон! Вон они! – возбудился Петя-диссидент. – Вон один. Вон второй. Вон еще…
– Да ладно, – усомнился Петя-режиссер.
– Они, они, – успокоил его Якир. – А вот мы проверим.
Быстро зашагали по улице. Указанные следопыты, почему-то все в одинаковых серых костюмах, последовали за ними. Неукоснительно. Было их человек пять. Экипаж машины боевой. Свернув за угол, Якир тут же и остановился.
– Прошу любить и жаловать.
Из-за угла вылетел серый и тут же увидел всю троицу прямо перед собой. От неожиданности он даже покачнулся, словно его крепко ударили по лбу. Лицо его дернулось, и он пошел спиной назад, пока не исчез за углом.
– Убедил, – сказал Фоменко. – Однако какая грубая работа.
– Хохляндия, – сплюнул Якир. – Учатся еще.
Он уехал, а Михайлов с Фоменко остались в Киеве чуть не на весь август, чтобы уже вплотную заняться Шекспиром, благо вся труппа приехала сюда казать «Платона Кречета» в постановке самого А. Эфроса в надежде на большой успех, в том числе и государственный, чтобы под это дело получить «добро» на постановку «Ромео и Джульетты» – давней эфросовской мечты.
Да, такое было время: Митта снимал «Москва, любовь моя», чтобы под это дело снять «Арапа» с Высоцким; Айтматов писал идиотское предисловие, чтобы пропихнуть свой «Буранный полустанок»; Захаров ставил «Автоград» под своего блистательного «Тиля». Хотя, заметим на полях, и «Автоград», и «Платон Кречет» поставлены были все равно талантливо. Все-таки лояльность не обязательно означает верноподданность.
Таким образом, в репертуаре Малой Бронной назревали одна за другой комедия и трагедия Великого Англичанина в постановке двух выдающихся мастеров. Первым по очереди шел Фоменко. Эфросу вообще было легче: его полностью устраивал текст пьесы. Петр же Наумыч никак не мог успокоиться: даже укоротив классика на четверть, он чувствовал, что еще не достиг совершенства. Лето для них с Михайловым перенеслось с блестящей гальки Черного моря на белый песочек Днепра, где часами лежали они над страницами текста, марая и комбинируя. Рядом располагался Эфрос, снисходительно посматривающий на их нервную работу.