Особенно осаждали они генерала Григоренко, высившегося среди нас, задирали и всячески вызывали на спор:
– Вот вы говорите: сталинисты. Ну где, где они, по-вашему?
– Да везде! – откликался генерал.
– И в руководстве?
– Вот там-то особенно.
– Ну где, где конкретно?
– Да хоть в Политбюро.
И они, естественно, закричали:
– Ну кто? Кто конкретно сталинист в Политбюро?
И замерли. И мы замерли. Все до единого, затаив дыхание, ждали – ну? слабо? скажет или не скажет? неужели осмелится – вслух про короля? ну? кто? кто главный сталинист? Всем хотелось правды!
Генерал не замедлил:
– Да Брежнев, кто.
Добились-таки. Спровоцировали. Теперь, стало быть, надо накидываться, хватать и тащить. Или хотя бы крикнуть: «Клеветник!»
Ничуть не бывало.
Раздался какой-то общий выдох, и толпа вокруг генерала как-то сникла, опала и рассеялась, словно оглоушенная пыльным мешком. Никто за Брежнева не заступился!
Да что там. У себя на кухне – все позволяли всё. Но между кухней и площадью был страх – не напрасный, не придуманный, не от комплексов каких-то, а настоящий, могучий страх, настоянный на кошмаре сталинского террора и беспощадности андроповского пресса. Инако мыслили все, включая и начальство. Но вот решиться на открытое слово… переступить через страх… Вот это и значило: стать диссидентом.
И ведь немало знал я вполне инакомыслящих и искренних граждан, которые охотно и с большой досадой бранили отчаянных наших правозащитников: считалось, что дерзкие протестанты лишь провоцируют власти на закручивание гаек. Что достаточно с нас Театра на Таганке для выражения общественного несогласия. Кому нужна бессмысленная смелость?
Да что! Даже и сейчас то и дело раздается: «А я диссидентом не был и не жалею!», «Диссиденты? Никогда не уважал экстремистов», «Подумаешь, диссиденты… Критиковать легко, а вот ты дорогу укажи!»
Я даже и спорить с ними не хочу. Потому что во всем этом слышу все тот же страх, генетический, непреодолимый: ну не хочется человеку признаваться, что он смолчал не по убеждению, а по трусости. Тем более, что, бывало, тут же, тот же, без перехода и не чувствуя противоречия: «Кстати: нет ли у тебя последнего выпуска “Хроники”?»
О «Хроника», великая «Хроника»! Будет день, настанет срок, когда в твою честь грянут трубы и хоры – так, как ты того заслуживаешь! Этот самодельный, тоненький машинописный бюллетень, кропотливо собиравший, насколько хватало храбрости и сил, со всех концов необъятной Родины максимальную информацию о мерзостях режима и противодействии ему, – честь и слава твоим собирателям и редакторам, распространителям и курьерам, сделавшим тебя (и не только тебя!) рупором нашей правды на весь мир! Диссиденты были всегда – и при Ленине, и при Сталине, но только диссиденты 60—80-х годов смогли всему свету рассказать о бесчеловечности «самого прогрессивного строя». Эта правда укрепила Запад в противостоянии Кремлю, была опорой Картеру, а затем и Рейгану с Бушем в отношениях с Москвой, что, в конечном итоге, подвигло Горбачева кардинально переменить эти отношения и тем предотвратить военное самоубийство человечества. Она же потребовала в первую очередь – свободы слова, и вот мы имеем такую гласность, какая России только снилась. В ней начало всех перемен и в ней же гарантия выхода из нашего неслыханного кризиса.
Нет, не напрасно шел в каторгу рязанский баптист, крымский татарин, московский учитель и другие, несть им числа. Но долго, очень долго значились бы они в «без вести пропавших» (а сколько их так и пропало!), если бы не мужество наших правозащитников, добившихся мирового эха. И первое, что сделал Сахаров, вернувшись из горьковской ссылки, – это положил перед Горбачевым список на полтораста имен – главным образом, жертв последнего андроповского улова, томившихся по нашим лагерям и тюрьмам. И как же он жалел (и все мы в Москве, кто знал), что всего-то одного месяца не дожил до свободы Толя Марченко: не дали ему, замучили в чистопольской тюрьме…
Эти полтораста, да еще сколько-то – десятков? сотен? – взятых и осужденных раньше. А выдворенных из Союза? А уволенных и затравленных? Широк был спектр репрессий – широк и спектр выступавших против. Труба истории позвала – что ж, кто откликнулся – тот откликнулся. Это декабристы остались в сложившейся легенде блестящим отрядом благородных офицеров – нет, наши выглядят совсем не романтически, какое там… Совершенно штатские люди… Генерал Григоренко да майор Алтунян – вот почти и все наши офицеры… Учительница… машинистка… студент, кандидат… биолог, лингвист, врач… Если написать, кто, как и когда пришел к диссидентству – любопытная выйдет книга.
Хотя б на год,
на день,
на час,
на миг —
был все же крик.
Дай Боже перенесть!
Петр Якир и в тридцать, и в сорок, и в пятьдесят лет рекомендовался одинаково: Петя.
И все его так и называли: Петя. И друзья, и академик Сахаров, и местные алкаши. Его нельзя было величать иначе. Уж очень сильно в нем выражено было мальчишество, словно оно законсервировалось в нем в 37-м году, когда его арестовали. А было ему тогда четырнадцать лет.
Отец его, легендарный командарм, был командующим военным округом, жили они в Киеве, в красивом особнячке. Генеральский сынок, Петя Якир, был, по воспоминаниям, живым, самолюбивым мальчиком, затейщиком и коноводом – но не в силу папиного генеральства, а по причине природного темперамента. Подвижный, чернявый, влюбчивый, горластый, искренний, контактный, всегда центр внимания. Была у него и такая особенность: недержание секретов, в том числе чужих. Это шло от самолюбивого желания знать все обо всем раньше всех. Нравилось поражать осведомленностью. Словом, это был скорее женственный характер, естественный и безотчетный. Основательность суждений, тренированная сила воли, самодисциплина – это все было не по его части. Читал много, но в грамматике был слаб.