И я там был - Страница 7


К оглавлению

7

Если же вы, наоборот, уезжаете, а вас провожает Толик, то можете равнодушно пнуть свои мешки с узлами ногой и идти выпивать с друзьями – узлы ваши тут же уплывут на Толике в узкие коридоры вокзалов сквозь непроходимую толпу и доплывут в сохранности до вагона, а сам Толик в очереди целующихся с вами будет последним – чтобы не мешать. А когда подойдет его очередь, он поцелует и шепнет: «Пойди к мамке, видишь – чуть не плачет».

Спортивный, легкий, улыбающийся ангел, святая душа – наш Толик. Ел только в столовой и то не всегда – дома же за стол его не усадишь: «Да я уже, ей-богу, такой борщ сегодня, знаешь!» – «Да столовая-то сегодня закрыта». – «И потом у нас в буфете пирожков ка-ак купил! С повидлом, горяченькие – эх!» И вдруг залотошится-залотошится – и нет его, исчез.

Когда входишь к нему в его каморку, он вскакивает и начинает быстро-быстро бегать вокруг – махнет веничком, сто раз подвинет стул, сгребет ногой под кровать какой-то мусор, носки, туфли. «Да брось ты, Толик! Я же тебе не премьер-министр». – «Сейчас, сейчас, – наконец сел, улыбнулся. – Вот, елки, вчера подметал – откуда набирается?»

Меня даже иной раз бесило это ангельское абсолютное забвение себя… «Толик, айда в кино». – «Не могу, стенгазету надо». – «Толик, айда выпьем». – «Не могу, киномеханик просил помочь». – «Толик, айда…» – «Не могу, я должен…» Никто не должен, он должен.

Очень! Очень приятно делать людям добро, да не всегда хочется. Но нам постоянно хотелось Толика облагодетельствовать. Не умеющие так, как он, – мы любили его отечески. Являешься к нему в компании друзей, вооруженных топорами, Толик выпархивает на крылечко: «Ой, братцы, да вы что?» – «А ништо. Это твои дровишки?» – «Да не надо! Да я сам! Да вы бы лучше…» – «Ладно, ладно, – говорит Саня, – закрой свой хлебоприемник». – «Лучше сбегай вон за пузырьком», – добавляет Пеца и протягивает трешку. И такое у Толика на лице изумление, что, оказывается, не только он о человечестве, но и человечество о нем может озаботиться, что даже обидно.

Была одна история, которую Толик терпеть не может вспоминать. Вечером в субботу я сижу, читаю; вдруг – топот, вваливаются Саня и Пеца, у обоих на лицах торжественный гнев: «Айда к клубу, там Толика избили».

Дивная ночь стояла, камчатская полнокровная ночь: луна, скрипящий снег, нежнейший воздух, одуряющая чистота и тишина. Все под ясной луной одинаково красиво, даже грязь. А море – черт возьми, море… это какой-то гипноз красоты и задумчивости, а не море – и все вокруг заворожено какой-то одной неслыханной нотой, которую тянет луна, а нам не слышно. Лучшие побуждения, высокие помыслы и чистую любовь порождает такая ночь в человеке.

Мы же мчались по улице, исполненные самого благородного желания набить морду.

Навстречу медленно движутся человек десять, в основном дамы: Толика провожают до больницы. Он рукой прижимает правый глаз, из-под пальцев капает.

– Кто?

– Шинкаренок Лешка.

– За что?

– Да он бухой пришел на танцы, зашумел, ну, Толик его и пошел выводить, а он шел-шел, вдруг как врежет ему, неожиданно – и ходу.

– Глаз цел?

– В норме. Бровь разбита.

– Толик, как?

– Да ничего, ничего, все в порядке.

– Где он?

– В бараки побежал. Там ребята уже пошли.

– Айда!

О-о-ой, как трудно в такую ясную ночь скрыться, исчезнуть в Аначиках, где все задворки на виду и известны каждому! Трезвея от страха, бежал-ковылял Лешка. То вдруг остановится: «Подумаешь, говна. Ну дал разок, я ему, он мне, велика важность, первый раз, что ли? Да вот возьму и вернусь опять на танцы, и если какая сука пристанет…» Но тут же припускал Лешка дальше, чувствуя, что все не так, что тут какой-то особый случай, ведь этот кореш вроде здоровый парень, и не испугался, не заорал, но и не ударил, а только ахнул и схватился за глаз, а все кругом как-то странно растерялись – другой раз наоборот, сбегутся, подначивают, а тут…

– Сто-ой, падла! – это сзади кричат. – Стой, хуже будет, подлюка!

Давай, давай, чеши, Лешка, не то упадешь – не встанешь. Шапка! Где шапка? Хрен с ней, с шапкой… Матросский ремень свистнул по затылку: «Сука позорная! Толика бить? Нна!»

Мы обегали бараки – никого. Назад. Встречаем галдящую толпу.

«Где он?» – «Отпустили. Сказал: больше не буду». – «Красивый пошел, морда, замучается умываться». – «Ни хера, денька через три поправится, бич долбаный!»

К Толику. Он уже дома. Глаз перевязан толсто и плотно. «Ну как?» – «Да все в порядке, синяк только будет. А я уж испугался, черт те дери, неужели ослепну?» – «Как же это?» – «Да больно уж неожиданно он обернулся, не успел за руку схватить. И он сразу убежал. Хоть убежал ли?»

В сенях нерешительно заскрипела дверь, что-то потопталось и стихло. Насторожившись, выглянули.

Надо же было судьбе сыграть такую шутку! В сенях, покачиваясь, перепутавшись в крови, соплях, слезах, стоял виновник торжества собственной персоной, Шинкаренок Лешка. Поспешное отчаянное бегство занесло его в самое пекло – не знал он, не видел, куда попал спьяну и со страху, приплелся, пожалуйста. Красив он был, ничего не скажешь.

Священный гнев наш несколько поугас. Пеца двинулся к Лешке: «А ну…» – «Стойте!» – крикнул Толик. На лице его, перечеркнутом толстой мертвой повязкой, тоже горели жалость и отвращение, но по-другому, чем у нас: жалел-то он Лешку, как и мы, просто страдал от ужаса, от непоправимости несчастья чужого. А вот отвращение – невольное, сдерживаемое и оттого еще более очевидное – отвращение адресовано было нам, благородным мстителям. Он просто не мог на нас глядеть!

– Пошли, – мрачно буркнул Пеца.

7