В 87-м было и специальное приглашение:
Ирине и Юлику.
Приезжайте к июлику.
Подсядем мы к столику
И выпьем по шкалику.
А из московской кутерьмы
Пора бежать, как из тюрьмы.
Ведь говорят, что москвичи
Перековали на мечи
Все прежние оралы
(И «те», и либералы).
А здесь такая благодать,
Что неохота в морду дать,
Карая черносотенца.
Ну попросту не хочется!
Писано седьмого мая.
Между прочим, за «московской кутерьмой» следил, и очень внимательно. И дотошно обо всем расспрашивал приезжих, а особенно причастных, например Лукина Владимира. И суждения свои составлял не торопясь.
Приглашение было принято.
Визит состоялся и оставил след:
Ах, в Пярну этим летом
Судьба чеканит нам деньки,
Как золотые пятаки —
И звонкостью, и цветом.
Ах, в Пярну этим летом
Многострадальный мой живот
Набил я на сто лет вперед
Пельменью и рулетом.
Ах, в Пярну этим летом
Впервые в мире наконец
Пою на сцене как отец:
С дочуркою дуэтом.
Ах в Пярну этим летом,
Да, этим летом, как и тем,
Промежду актуальных тем,
А также песен и поэм,
Все то же, что приятно всем,
С любимым пью поэтом.
Дом Давида на улице Тооминга (по-ихнему черемуха), номер четыре. Сначала весь низ был их, а потом и верх. Внизу длинная, в два окна (в три?) столовая. Из окон сразу видно, кто сюда по улице в гости идет. За длинным столом кто только не сидел. До сих пор не пойму, как это Давид ухитрялся не только дом содержать, но и столько народу принимать. Конечно, гость шел не с пустыми руками, но ведь бутылка бутылкой, а закуску не всякий догадается прихватить. Но у них всегда закусить было чем.
Я как-то Галину Ивановну, супругу то есть, спрашиваю:
– Ну вот хоть бы за этот год, начиная с прошлого июля по текущий июнь – было у вас месяца, скажем, два-полтора, когда вы за стол садились только семьей?
Она подумала, помолчала и сообщила:
– Пожалуй, февраль.
Раз пришли в гости специально на драники, то есть на блины из тертой сырой картошки.
На столе посуда, мелкая закусь, Давида нет.
– Где Давид?
– Как где? На кухне. Печет драники. Сам.
Ага. Стало быть, ритуал. Но как же – сам? Ведь почти слепой – и печет? Я должен это видеть.
На кухне у плиты – Давид, в тельняшке и фартуке, боцманские усы, треск кипящего масла.
Видел я вдохновенно трудящихся людей, например дирижера Светланова, актера Меньшикова, футболиста Платини, – но Давид, пекущий драники, их всех затмил. Как он упорно набирал ложкой крахмальную гущу и шлепал в раскаленное озеро, и еще, и еще, и переворачивал, и подцеплял ложкой же и перешлепывал готовые в эмалированную плошку, и не промахивался, а ведь видел-то плохо! Ну ладно, мог бы обозначить ритуал, мог бы пнуть мяч для начала – нет, ему надо было сыграть матч до конца, весь, без поблажек. Он и пек, не уступая ни в чем, и при этом был похож на шкипера. Он вообще был крепкий и широкоплечий. Я его всего один только раз видел слабым и старческим – это в больнице, только-только после серьезного сердечного приступа. Он сидел в койке, принимая разом Гердта, Мишу Козакова и меня. Глаза его за толстыми стеклами были огромны, на пол-лица. Он ими как бы помаргивал. И на шее эти две худых вожжи… Как птенец.
Выпить Давид был молодец. Глядя на него, и по сей день удивляюсь, как это и в шестьдесят, и в шестьдесят пять, и в шестьдесят девять мог он в течение дня взять на грудь и пятьсот, и больше, пусть хоть в два присеста – и работать на следующий день! «Вот что значит фронтовое поколение! – восхищался я бывало. – Не то что мы, тыловые хиляки, пионерчики, бледная немочь, выросшая при копчушках, – в свои пятьдесят, приняв двести, реагируем как на пятьсот. Не то что вы, полевые разведчики, закаленные на трофейном шнапсе» – ну и тому подобный подхалимаж. Здесь, впрочем, все было достоверно: и полевая разведка, в коей Давид провел два последних военных года, и копчушки, представляющие собою толстые стеклянные пузырьки с соляркой и фитилем.
Этот текст как-то был произнесен приятелю Давида, также ветерану и поэту, по дороге на некий выпивон.
Демидыч снисходительно подтвердил справедливость моих восторгов и скромно добавил:
– А я и сейчас спокойно держу и шестьсот, и семьсот, а под хорошую закусь хоть кило.
– За один присест?
– За один.
– И на следующий день?..
– Могу работать.
– !!!
Однако, когда дело дошло до практики, оскандалился мой Демидыч, и до трехсот не дотянул – сомлел. И Давид таким образом еще более вырос в моих глазах.
Дома он обычно возглавлял упомянутый стол, перед ним был прибор и непременно пепельница, а рюмку он доставал сам из буфета за спиной – такой массивный, красного дерева буфет, глухой, как комод.
Рюмка же была своя, именная, граммов на семьдесят.
– Это моя личная рюмка: она точно равна одному моему глотку, ни больше, ни меньше.
В последние годы прочим напиткам он предпочитал коньяк. Если не было, допускал варианты. И в последний день, 23 февраля 90-го года, в Таллинне, где он вел пастернаковский вечер, пока дело шло своим чередом, он в кулисах обсуждал с Гердтом привычную проблему: дадут им по окончании работ коньяку или нет? Про это мне Гердт рассказывал. А я кивал: картина была знакомая.
Каждое лето в пярнусском Доме офицеров объявлялся вечер встречи с поэтом Д. Самойловым. Естественно, поэт широко приглашал на свой вечер всех случившихся к этому дню знакомых, а иных усаживал рядом с собой в президиум, например Сашу Юдахина, или Алика Городницкого, или меня, или всех вместе. Затем поэт объявлял вечер встречи с Д. Самойловым открытым и для начала с удовольствием представлял своих друзей, согласившихся поучаствовать, а представив, давал слово каждому по очереди. Саша Юдахин доставал свою очередную книжку и с полчаса читал оттуда. Следом Алик Городницкий – либо рассказывал про Атлантиду – он ее искал, либо тоже читал стихи, и тоже с полчаса, а там уж и я все свои полчаса развлекал публику песенками, – так время и летело себе.