Послышались голоса. Как по заказу, она вошла первой – и увидала посреди комнаты развернутую газету и чьи-то ноги из-под нее. Она взялась за сердце, подошла, опустилась рядом на коленки и сказала:
– Ой!..
И закрыла глаза. Потом открыла.
Столько счастья и света сияло в них, что он опустился на колени рядом.
Однажды солнечным весенним днем в Москве у Никитских ворот Михайлов был окликнут. Оглянувшись, он увидел Петра Фоменко – человека невероятного. Коротко о нем не расскажешь. Кто-то назвал его Мейерхольдом нашего времени. Так и оставим. Небось он не станет возражать.
Жизненный путь его был извилист по рисунку и прям по вектору. То есть все зигзаги стягивались в одно неуклонное русло событий: служение театру. И в начале поприща, когда Петр Наумыч именовался запросто Петей, занесло его ненадолго в Московский пединститут, куда поступил однажды и Михайлов – желторотый провинциал, взиравший на институтских мэтров с восторгом, доходившим почти до раболепия.
Привезя с собой в столицу десятка два стихов, Михайлов постучался с ними в институтское литобъединение, где царили Визбор и Ряшенцев. Настал день посвящения в члены. Мэтры и дебютанты собрались в аудитории; Михайлов трясся в своем уголке, как вдруг все оживилось и просияло: вошел Фоменко. И хотя одет он был безусловно по правилам XX века, Михайлов всю жизнь утверждал: он вошел, вдохновенный, в крылатке. Так он вошел. Здороваясь, обвел компанию синими своими глазками, вмиг угадал состояние Михайлова, подошел, приобнял за плечи и сказал, дружеским жестом обведя собравшихся:
– Ты их не бойся. Против тебя они все говно.
Мэтры заржали, а Михайлов ободрился.
Впоследствии их знакомство превратилось в пожизненную дружбу, хотя после института виделись они не часто.
Но вот весной 1968 года на углу Герцена и Тверского бульвара невероятный человек Фоменко сделал Михайлову невероятное предложение: написать для комедии Шекспира «Как вам это понравится» сколько угодно вокальных сцен и номеров.
Чтобы оценить этот луч света, надо бы взглянуть на темное царство тогдашнего михайловского положения.
Оно было странным. Попробуйте представить себе ситуацию, когда человеку позволяют и в то же время запрещают работать.
Причиной явилось участие Михайлова в том стихийном протесте нашей интеллигенции, который потом называли правозащитным, или демократическим, или либерально-оппозиционным движением. В 1965–1970 годах оно преимущественно выражалось во всякого рода открытых обращениях – к партии, правительству, к ООН, к мировой общественности и т. п., изредка в демонстрациях, а главным образом в бурном распространении крамольного самиздата путем использования пишмашинок, берущих, как писал Галич, четыре копии, а если бумага папиросная, то и все десять. Стихийное издание и распространение всего запрещенного было всеобщим, были целые библиотеки самиздата с любовно переплетенными фолиантами, и чего и кого там только не было: и Высоцкий с Бродским, и Григоренко с Марченко, и Раскольников с Джиласом, и, уж конечно, великая «Хроника текущих событий», спасшая честь русской интеллигенции времен советского безгласья. Был даже анекдот:
– Бабушка, ты зачем «Анну Каренину» на машинке перепечатываешь?
– Так ведь внучок ничего, кроме самиздата, не читает.
К Михайлову претензии были вполне определенные: ему вменялась в вину всего одна (а было их немало) подпись, стоявшая в ряду десятка других под «Обращением к Совещанию коммунистических и рабочих партий в Будапеште» с протестом по поводу возрождения сталинизма через брежневизм. А в тот момент как раз был большой разброд в международном коммунизме, и, видимо, бумажка эта сработала очень некстати для Кремля, – судя по тому, с какой злобой власти накинулись на каждого из подписавших.
Михайлов тогда вовсю учительствовал в физматшколе при МГУ, куда со всей России отбирали гениев для точных наук. Благодатнейшая почва для просвещения. И Михайлов, во всеоружии новейшего самиздата, давал им историю и литературу. Кроме того, устраивал он раз в неделю литературные чтения в актовом зале, как правило, при аншлаге – знакомил публику с внешкольной программой: с Бабелем, Зощенко, Булгаковым. Вечерами, расположившись за столом с лампой под зеленым абажуром, читал он со всей возможной выразительностью: «В белом плаще с кровавым подбоем шаркающей кавалерийской походкой…»
Учащиеся Михайлова любили. И охотно следовали за его затеями, которых было немало, особенно по части самодельного театра. Физико-математические гении с энтузиазмом распевали михайловские песни в мюзиклах его сочинения – и не только студенты сбегались их послушать в университетский клуб на Ленгорах.
Но вот за подпись под злокозненным письмом в Будапешт призвали его к ответу. Сначала – начальник московского образования Асеев, говоривший, как и положено начальнику, «блага» и «средства». Предложено было публично отказаться от подписи. Чтобы свернуть тягомотину душещипательной беседы, обещано было подумать.
Затем отвел Михайлова в сторонку Николай Иванович, главный словесник школы, чрезвычайно расстроенный случившимся, и убедительно объяснил ненужность и несвоевременность подобных подвигов.
– Поймите, – втолковывал он, – ежедневная кропотливая работа с детьми гораздо важнее, чем лезть на баррикады. Оно, может, не так ярко, но куда полезнее. Вы нужны здесь, а не в тюрьме, не дай бог. Ведь хороших словесников и так немного.
– Так что ж мне делать, Николай Иванович?