– Когда заглянешь?
Коля лезет в задний карман брюк, достает бумажную гармошку, водит по ней пальцем и наконец отвечает:
– Среда, между пятью и шестью тебя устроит?
Он готовился к роли. Михайлов всегда с удовольствием удивлялся, что в нашем диссидентстве не было лидеров – только фигуры. Во-первых, власти никакого человека до лидерства не допустили бы, задушили бы, так сказать, в зародыше. Во-вторых, по самой своей природе диссидент ни за каким вождем следовать неспособен, кроме личного зова души, который сам по себе для него чрезвычайно и достаточно важен. Так что Коля был одним из немногих, кто думал о лидерстве и хотел бы возглавить дело. Он называл его «Демократическое движение» и настоятельно употреблял этот термин или его фамильярную аббревиатуру «Дэдэ» («Это надо сделать от имени Дэдэ…», «для Дэдэ это будет полезно…»). Михайлов пошучивал: «Альфонс Доде купил биде и вступил в Дэдэ». Коля криво усмехался.
Их роман с Натальей был сразу серьезным и сильным, и как бы – военно-полевым. Колину жену все хорошо знали, она была совершенно своей, и детей их тоже знали и дружили домами. Это была Колина семья. Наталья – товарищ по оружию. С ней Коля ездил к иностранным корреспондентам, или в Ленинград на очередной диссидентский процесс, или в Прибалтику к демократам, или в Киев к националистам – и все время при неотступном конвое филеров, с постоянным риском быть схваченными или просто избитыми: славные чекисты время от времени позволяли себе этакие капризы. Колина жена знала об их романе, но надеялась, что Коля слишком привязан к сыновьям, чтобы уйти окончательно, и витает все-таки на чересчур опасных ветрах, чтобы лишиться надежной гавани.
А Наталья и не собиралась его уводить. Колина жизнь была война и мир. Наталья с ним была на войне. И это двойное существование как-то решало для них всех проблему. Тем более Николаю было абсолютно не по натуре, как говорится, иметь любовницу на стороне; он был человек патриархальный. Или – или. И лишь опасность диссидентской жизни позволяла ему: и – и.
И вдруг, прямо по Троцкому, не стало ни мира, ни войны: Колю взяли – но не за диссидентство, а «за тунеядство», как Бродского; и таким образом судили не уголовным, а административным судом и присудили не лагерь, а ссылку, в Красноярский край. Изобретательный был человек Андропов. Смотри-ка: и упрятал человека, и унизил – но ведь не скажешь, что сгноил. (Теперь это и есть их главное оправдание: мы не вешали, мы только секли.)
Наталья ходила черная. Разумеется, в ссылку поехала к Коле семья. За четыре тысячи верст, в самую классическую сибирскую енисейскую глухомань. Но повторить декабристский вариант не получилось. Три невыносимых мысли не давали Николаю покоя: еще одно (после сталинского лагеря) бессмысленное пропадание жизни зря, причем тогда, при Сталине, в двадцать-то лет, это все-таки было какое-то совместное с народом пропадание, а теперь, в сорок, в одиночестве, в безвестии, в безвоздушье… Второе: нелепость и глупость держать при себе детей – здесь, на Енисее, кантоваться с отцом с хлеба на квас, ходить в здешнюю советскую школу, вдали от московской культуры… Ну, конечно же, Наталья, суженая единственная любовь – еще и от этого отказываться на остатке жизни? Измаялся Коля сам, измаял жену и не выдержал, отослал семью домой, в Москву, и стрелой к нему полетела Наталья.
Михайлов не поленился, съездил к ним на недельку. Привез всякого столичного деликатеса к сибирской водочке вместе с ворохом новостей. Был радушно встречен, усажен, расспрошен и угощен, и ему приятно было видеть их спокойную дружную радость и полное взаимное понимание. Гуляли вдоль Енисея, заходили в тайгу. Там Коля показывал пень, под которым он зарыл свои крамольные записи, включая, между прочим, и художественные попытки прозы. Разбаловался революционер.
Обсуждалась московская жизнь. Из своего прекрасного далека Коля судил о ней четко и веско. Отмечал много неразумного в действиях Дэдэ. Полагал, что чересчур много стихийности. За бутылочкой он повеселел, стал по обыкновению вспоминать эпизоды из лагерной жизни, той еще, при Сталине, которые на тусклом фоне «тунеядской» ссылки выглядели и ужаснее, и ярче. Дошло и до песен. С Колей любил Михайлов попеть: у Коли был такой приятный русский баритон, бесшабашно залетающий на высоких нотах:
Идут на север срока огромные,
Кого ни спросишь – у всех Указ.
Взгляни, взгляни в глаза мои суровые
И поцелуй в последний раз.
Михайлов, однако, почувствовал, что эта спокойная ровность, с какой они его принимали, была как бы отдыхом после важного и тяжкого решения. В чем дело, он понял лишь в Москве, когда узнал, что перед самым его приездом в Сибирь они твердо решили расстаться. Ибо на вынужденном досуге Николай передумал о жизни и себе так много и основательно, что все эти три невыносимые мысли, истерзавшие его, показались ему совершенно мизерными перед его отцовским долгом, картина прощания с сыновьями не выходила из головы, и они с Натальей, вдвоем, после бессонных разговоров, все-таки определили его отцовскую ответственность как важнейшую, даже и перед гражданской.
И решено было: Наталье вернуться в Москву, а Коле – дожидаться повторного приезда семьи, на сей раз окончательного.
Наталья объявилась в Москве в тоске и отчаянии. Все в ней восставало против их с Николаем, казалось бы, такого мудрого решения. Одно дело выносить совместную резолюцию, другое – следовать ей поврозь. Она места себе не находила. Братья с родителями пребывали в состоянии непрерывного террора. Однажды вечером Наталья пришла к Михайлову.