И я там был - Страница 49


К оглавлению

49

– Михалыч, – сказала она, – только ничего не говори. Как я решила, так и будет. Вот мое заявление в защиту наших. Отдашь в самиздат, знаешь кому. Корам [иностранным корреспондентам. – Ю. К.] позвоню сама. Пока. Авось, через три года увидимся.

На следующий день она вышла на Пушкинскую площадь с плакатом: «Свободу политическим заключенным!», была сфотографирована иноземной прессой и после пятнадцатиминутной оторопи схвачена отечественной гэбней.

Для Николая это был удар, перевернувший все опять с ног на голову. О воссоединении с семьей не могло быть и речи. Тем временем Наталью судили – и отправили в ссылку, туда же, к Коле. Не суд – судьба.

С тех пор они не разлучались.

Им предстояло через два года пережить новый Колин арест и ссылку – и пятнадцать лет одиночества в эмиграции, пока не пришли новейшие времена, позволившие им тихо возвратиться в Москву.

Эти записки Михайлов отослал Наталье в Штаты. Спустя время получил такой ответ.

...

«Михалыч! – писала Наталья. – Записки хорошие, но есть одно оченно существенное замечание. И с энтим замечанием придется посчитаться. Дело вот в чем. В записках получается, что героиня вышла на площадь только потому, что Коля-Колыма никак не мог разобраться в своем семейном статусе. Ан вот и ошибочка вышла. Героиня-то – еще до знакомства с Колей-Колымой – читая мемуары бывших зэков, как сталинских, так и после, ощутила сильнейшее чувство вины перед ними. Сидели ни за х…! Страдали ни за х…! Поломали им жизни ни за х…! И это ощущение не давало девушке покоя ни днем ни ночью. А потом она и сама познакомилась с теми, кто выжил и начал войну с режимом, уничтожающим невинных. И в связи с этим были у нее в жизни такие эпизоды.

Когда арестовали Илью Габая, она заказала Колиному приятелю большие-пребольшие фотопортреты Габая и деда Григоренко, чтобы идти на демонстрацию в их защиту. Приятель доложил об этом Коле, и Коля меня отговорил.

Другой случай. Помнишь, Ирку-Якирку послали наблюдать за демонстрацией крымских татар, но она в стороне не осталась и кинулась, когда их поволокли менты, и ее тоже повязали. Так вот, я тоже тогда собралась туда же, но Коля опять меня отговорил, мол, Ирка пошла как наблюдатель, и что ее скорей всего отпустят. Что и произошло.

Так вот, Михалыч, возвращаясь к нашим баранам: чувство вины было непреходящим и настойчивым! И семейное положение Коли-Колымы было тут ни при чем. Но покривлю душой, если не скажу, что когда девушка решилась на демонстрацию, то последней каплей-толчком действительно были Колины терзания. Надоело девушке до чертиков присутствовать при этих муках, и, чтобы избавиться от этого, она решила: исполню-ка я свою заветную мечту – посмотрю и попробую, хоть и не сталинские тюрьмы-лагеря! Но все-таки представление будет. Потому что, Михалыч, можно, конечно, понимать и чувствовать, но, если сам не пропустил через собственную шкуру – не поймешь и не почувствуешь так, как чувствовали они! И я начала чувствовать сразу же, и чем дальше, тем больше.

Так вот, Михалыч, ты понял, где сырмяжная правда? Я хотела, и очень давно, оказаться в их шкуре, а Коля-Колыма послужил толчком к действию, но не причиной! И если записки будут публиковать, то пусть внесут эту необходимую поправку! А то получится х…! Прости меня, грешную».

Михайлов и внес. Сохранив лексику и пунктуацию.

Валера

Он был строен, от природы изящен. У него были красивые глаза с длинными ресницами, они постоянно блестели доброжелательством и юмором. Его любили все. Бабушка, мать, родные тетки обожали его, единственного, и это Валеру не испортило. Его любил весь его девичий пединститут, равно как и немногочисленное мужское институтское братство. Это тешило самолюбие, но ничуть не раздувало тщеславия. Профессора Валеру тоже любили. Он замечательно учился, причем науку постигал не усердием отличника, а непринужденностью таланта. Умница, эрудит, он отличался еще и той утонченной иронией, которая была непременной составной в характере образованного шестидесятника, почитающего Хармса. Ко всему прочему он был еще компанейский малый и хлебосол. О-о, вот это он любил: созвать и угостить. Тут все его тетушки бывали мобилизованы. И кто только у него не кушал водочку под разнообразную закусь!

Он дружил с Визбором, с удовольствием ему подпевал и даже сам сочинил одну песенку – так, для смеху, чтоб от моды не отстать:


В нашем городе пыль, пыль да жара.
Там я, как Гарри Пиль, пил с утра до утра.
Там машины бегут, гуталином дымя,
Там сапожники ждут с черной щеткой меня.
Побегу за овин – ах, какая краса!
Буду петь, как раввин… —

ну и дальше в том же духе.

Однажды он, Михайлов и Юра Коваль решили продолжить традицию знаменитых институтских капустников, душой и авторами коих еще недавно были хорошо известные люди: Юрий Визбор, Юрий Ряшенцев, Петр Фоменко. От тех знаменитых представлений осталось немало блестков в памяти народной: «Сегодня ты изменил группе – завтра ты изменишь Родине»; «Облить презрением и поджечь!»; «Словно по сердцу ножом жизнь детей за рубежом!»; «Поздно ночью тьма окрест, к нам в ярангу вор залез. Хорошо, что он залез не в родную МТС!» Это был юмор, вышедший из Ильф-Петрова, которых Ряшенцев, например, знал наизусть.

Продолжатели традиций шутили несколько иначе. Они собрались у Валеры с неимоверным количеством пива и прохохотали всю ночь. В результате образовалась масса чудовищной чепухи.

Была там инсценировка «Трех мушкетеров», где между д’Артаньяном и Рошфором происходил такой дуэт:

Д’Артаньян:

49