И я там был - Страница 62


К оглавлению

62

Михайлов ходил гоголем и цитировал детский анекдот:

– Моя лабота!

Но убить Толю Марченко они успели.

* * *

Прошло время – съездил Михайлов на задворки Калужской губернии, вырыл своего «Труса» и перечел. Вспомнил он диссидентское одиночество:


На тыщу академиков и член-корреспондентов,
На весь на образованный культурный легион
Нашлась лишь эта горсточка больных интеллигентов
Вслух высказать, что думает здоровый миллион, —

и их фатальную обреченность:


Ой, правое русское слово,
Луч света в кромешной ночи!
И все будет вечно хреново —
И все же ты вечно звучи!

и многочисленные, часто злобные, крики единомыслящих: «Психи! Провокаторы! Это вы толкаете власть на репрессии!»

И, вспоминая все это, он думал: «Трус мой – прав».

Но в этой мысли не было уверенности.

Самый сильный аргумент: «При этой власти в открытом протесте смысла нет» – уже давно был им преодолен. Смысл протеста, по Михайлову, определялся не достижением практических результатов, а степенью нетерпения совести, силой нравственного сопротивления. Не могу молчать. Неважно, чем это кончится для меня – но молчать не могу. Иначе себя уважать перестану.

И все-таки были люди, не диссиденты, к которым его «Трус» не прикладывался. И он пошел к одному из них, к Силису Николаю.

Когда говорят «Николай Силис», тут же произносят: «Владимир Лемпорт», а раньше еще и «Вадим Сидур». Славная была троица, наши выдающиеся ваятели и живописцы, отмеченные свыше изумительным пластическим даром в сочетании с такими сразу удивляющими фамилиями: Лемпорт – Силис – Сидур. Они втроем занимали мастерскую в подвале близ Фрунзенской набережной, и Михайлов наведывался туда еще с институтских времен. Потом Лемпорт с Силисом съехали в свою отдельную мастерскую близ Бородинской панорамы, и вот туда-то и направился Михайлов, к Силису Николаю – Лемпорт Владимир, к сожалению, лежал в это время в больнице, беседа была вдвоем.

К ним нужно входить с улицы, несколько ступенек вниз, к полуподвальной двери по пояс над тротуаром. Звонок заливисто чирикает, крепкий широкоплечий пират с выразительными, прямо-таки портретными морщинами, – Лемпорт однажды на спор нарисовал это лицо, завязав себе глаза плотным шарфом, – Николай Силис пропускает тебя на площадку прихожей, оттуда входишь вправо, в кают-компанию с длиннющим деревянным столом-видавшим-виды, – либо сбегаешь по трапу вниз, в просторный зал, уставленный скульптурами и увешанный по высоким стенам ими же и всякой другой всячиной, и там Михайлов мог застревать подолгу, разглядывая заново знакомые вещи и знакомясь с новыми, и всякий раз испытывал он радость от столь близкого ему сочетания пластики с юмором – божественным юмором, с которым, например, можно изображать скорбь.

Из цельного древесного ствола давным-давно – вытесал? вырубил? – вываял Силис девушку с поднятыми и сомкнутыми над головой руками, условную девушку, строго говоря – вертикально вытянутую и отполированную восьмерку – а на самом деле – юную обнаженную фигурку, во всей прелести девичьей доверчивости и чистоты – Михайлов влюбился в нее. Обхватив пьедестал, вынес на середину мастерской и любовался до слез. Силиса это потрясло. И он подарил Михайлову свою Галатею. На шестидесятилетие.

…Эйнштейн, Нильс Бор, в натуральную величину, на скамье, с длинными трубками и с высокими лбами. Хикмет, Слуцкий, Юра Коваль, Дон Кихот, грустный и трубчатый.


Как буен этот подбородок!
Как пистолетен этот нос!
А вот булыжник – сколь он кроток,
Сколь он обмяк от вин и водок,
Сколь он щетиною оброс! —

записывал Михайлов в восторге – в середине 60-х еще!

У Толстого в «Войне и мире» Андрей Болконский трудится над составлением важнейшего документа «Права лиц». Но однажды вдруг он представил своих мужиков и баб деревенских, приложил к ним мысленно свой трактат, засмеялся и, махнув рукой, прекратил работу.

Вот и Михайлов – мысленно прикладывал своего «Труса» к любимым «лемпортам», как именовала их вся дружеская округа, – и не прикладывался он! Ко всем перечисленным космонавтам-лауреатам прилипало вмиг, а к «лемпортам» – нет. Может быть, потому, что они легко и во все времена принимали у себя отъявленного диссидента Петю Якира? Да нет, большой храбрости для этого все-таки не требовалось. Может, потому, что Михайлов слишком сильно их любил, чтобы вставлять в «трусливый список»?

Какое-то особое право подозревал он за ними – не рисковать своей свободой даже ради совестного дела, которое бывает выше не только свободы, но и жизни.

Потому что творили они нетленную красоту и, видя в этом свое высшее предназначение, не могли, не имели права ему изменить?

Потому что такое испытание совести было для них недостаточным, чтобы отказаться от своего назначения?

Потому что для подобного отказа требовалось гораздо большее испытание – например, предложение сотрудничества, требование доноса или еще что-нибудь в духе их дьявольского арсенала?

Так или иначе, но представить себе: вот он идет к «лемпортам» с неким «возмутительным листом» и просит их подписать – Михайлов не мог: нелепой, неестественной оказывалась в его глазах эта ситуация.

Но почему? Почему?

А поди к Силису и спроси.

Они сидели за столом-видавшим-виды, потихонечку поклевывая дежурную бутылочку.

Михайлов повел речь издали, желая подъехать к теме не торопясь: вот помнишь ли, Коля, то время, тогда еще подписи собирали, кто подписывал, кто не подписывал, кто считал, что диссиденты только воду мутят…

62