Я трус – но все это не бред и не преувеличение. Конечно, они физически не могут быть одновременно всюду, но кто мне гарантирует, что их нет здесь? сейчас?
Да никто.
Каждую минуту они могут сюда войти. Двое отожмут меня к стене, а третий сунет лапу в машинку и вытащит с хрустом эти странички.
А уж тогда…
Когда у нас в очередной раз, ухмыляясь, цитируют какие-нибудь американские благоглупости, например, что по Москве свободно разгуливают дикие медведи, я чувствую, что в этом заграничном невежестве тем не менее есть что-то верное… Что? Какие медведи? На проспекте Калинина? Который всем своим ультраурбанизмом совершенно исклю…
– Не исключает!
В том-то и дело: ничего никакой урбанизм не исключает, ни большой балет, ни отмена цензуры, ни брифинги наших митрополитов, ни отечественные компьютеры, не уступающие западным образцам, – все это не исключает медведей на Калининском проспекте.
Переход из чистенькой московской квартиры в медвежью – пермскую, якутскую, колымскую – каторжную нору у нас по-прежнему краток.
И в то время, как интеллигентнейший доктор наук Сергей Капица рассказывал по вашему японскому телевизору о новых инфузориях, в якутской глуши избивали другого доктора наук, Юрия Орлова, то есть вас, потому что его образ мыслей неотличим от вашего – только он не скрыл.
Никто у нас не гарантирован от позора и каторги, никто.
Но на самом деле гарантированы все.
Трусостью.
Если ты трус, тебя не тронут. Читай Солженицына сколько влезет, только потихоньку, болтай что хочешь о чем хочешь, только потихоньку. Не возникай.
Я трус, я не возникаю, меня не трогают.
Что может быть гнуснее этого признания?
Все мы трусы, все боимся их.
Соображение, от которого должно бы полегчать: не я один.
Но утрата – или сохранение – достоинства есть дело личное и особенное. Все-таки не деньги.
Все беспощадно просто.
В городе Горьком бессрочно заперт Андрей Сахаров. Вот уже сколько лет.
В городе Чистополе медленно убивают Анатолия Марченко.
Мы все об этом знаем.
И молчим.
Потому что все мы – трусы.
Ни оправдания, ни уважения мы не заслуживаем. Наши дети имеют все основания нас презирать.
Было, говорят, потерянное поколение. Где-то там, на Западе. Хемингуэй, Ремарк…
Мы – поколение трусов.
Можно и поименно.
Вы, герои-космонавты, Титов, Джанибеков, Гречко, Рюмин, вы трусы. Вы знаете о Сахарове – и молчите. Вы боитесь их.
Вы, коллеги Сахарова, вы, прославленная Академия наук (конечно, кроме общественников), вы все предатели и трусы – Велихов, Марчук, кто там еще.
Вы, мастера и представители культуры, вы, Евтушенко и Вознесенский, вы, Распутин и Белов, вы, Родион Щедрин и Олег Ефремов, вы трусы, тоже.
Вы, ученые и художники, маршалы и доктора, и гордые горцы, и отважные моряки, и храбрые альпинисты – мы все трусы, и нет нам оправдания.
Ибо гноят Сахарова и Марченко и иже с ними – а мы молчим.
Мы знаем и молчим – вот проклятье нашего поколения.
При Сталине мы не знали.
Мы родились в чистоте и правде и всеми силами стремились быть чистыми и правдивыми. Мы не знали, что нас надувают.
Нам открыли глаза в 56-м году. Не думали, не хотели открывать настолько, но открыли.
Потом кинулись закрывать, да поздно: мы уже увидели.
Тогда они показали кулак: попробуй пикни.
Но мы уже не можем не знать! Но и пикнуть не можем.
Тридцать лет – Боже мой! – тридцать лет мы знаем. И молчим.
Они гноят Сахарова и Марченко – мы делаем вид, что ничего не происходит. Мы видимся с ними, пожимаем руки, а они гноят Сахарова и Марченко.
У нас нет права на уважение.
Мне осталось только подписать все это своим собственным именем.
Это будет подвиг, может быть даже более значительный, чем воинский или пожарный.
Но я – трус, постыдный, ежедневный, пожизненный.
Мне бы только знать: про это было сказано, здесь, в Москве, в наше время в 86-м году.
Один экземпляр «Труса» сгинул в глубоком подполе у приятеля на задворках Калужской губернии. Другой с надежной оказией уехал в Мюнхен; третьего не было. В Мюнхене Кронид Любарский – наш блестящий астрофизик, пять лет за самиздат, после срока эмигрировал – напечатал по старой дружбе михайловского «Труса» в своем – кажется, лучшем во всей эмигрантской периодике, – журнале «Страна и мир». Анонимно, разумеется. Мечта автора сбылась.
Резонанса не было ни малейшего. Гноение диссидентов продолжалось. Руками чистеньких тюремщиков Москва убивала Толю Марченко. Михайлов сочинил песенку о капризной Маше, не заботясь ни о поэтике, ни о грамматике.
– Ах, Машенька-Маша, зачем ты грустна?
Грачи прилетели, повсюду весна!
– Да, а бедный чижик?
Он же сидит в клетке,
Не поет, не скачет,
Плачет!
Ах, Машенька-Маша, да полно тебе!
Гляди, как все краше живется везде:
И в море, и в поле, вперед к рубежам!
И вон сколько воли ежам и стрижам!
И вон сколько воли…
– Да? А бедный чижик?
Он все сидит в клетке,
Не поет, не скачет,
Плачет!
И на все увещевания, обещания и угрозы Маша с громкими слезами отвечала одно:
– Да, а бедный чижик?
Он же сидит в клетке!
Утром сочинил, записал на листе печатными буквами, а вечером, повесив лист на микрофон, чтоб не сбиться, спел это в клубе под гром аплодисментов. Аллегория была ясна и слепому. По прежним меркам, можно было ждать хорошего партскандала. Однако мерки явно поменялись. Скандала не случилось. А через неделю в Горьком Сахарову поставили телефон, и он говорил с Горбачевым. Вскоре академик вернулся в Москву, а в 87-м почти все сидевшие диссиденты освободились.