Надо ли говорить, как бурно он прожил эти годы вместе со всеми! Какие резкие письма подписывал сам и сколько народу обошел, обзвонил, объездил, собирая подписи, сколько самиздата напечатал и распространил. Наконец, одним из первых он установил регулярную связь с иностранными корреспондентами – с «корами», как их тогда называли для краткости. Дом его кишел разнообразным народом и, разумеется, быстро стал объектом пристального чекистского внимания. Они тогда следили за диссидентами открыто. Бывало, мчась по Москве в такси, Петя кричал – с каким-то гибельным восторгом (по слову Высоцкого) обращаясь к спутнику: «Видал? А? Две машины! Вот гады! Две машины!» И в этом было больше азарта, чем тревоги.
Когда сейчас я слышу обвинения в адрес Петра, что он был как бы подсадной уткой в руках КГБ для множества людей, слетавшихся в его дом прямо под чекистский колпак, я не могу понять, в чем же Петина вина. Не он, а время вызывало людей на протест, не у него, так у другого собирались бы они, да и собирались, вон хотя бы у Айхенвальдов, через дорогу от Петра, не меньшая была компания – впрочем, наполовину та же. Или у Виктора Некрасова в Киеве. Или у Генриха Алтуняна в Харькове. Время доставало людей, задевало за живое совесть, заставляло идти на риск и жертвы. Для Петра же возвращение сталинизма, да отчасти и Сталина (все чаще стали поминать вождя народов в положительном контексте), было совершенно нестерпимо.
Он в известной степени ощущал себя в диссидентстве (и был) представителем огромного племени старых лагерников (как Солженицын – в литературе). Уж, казалось бы, кому-кому, а именно им, хлебнувшим прежнего беззакония, надо быть в первых рядах протестующих против возврата. Да, видно, оттого, что хорошо хлебнули, они и не торопились в первые ряды… Сколько их еще, кроме Пети и Вити, осмелилось на это? И десятка не наберешь. И кому придет в голову осуждать их за это? Пете приходило. Не раз он горько гневался и взрывался – подобно тому, как гневались иные диссиденты на многочисленную рать ядерных ученых: что же вы? почему молчите? Ведь эти без вас не могут! А вы даже Сахарова защитить не посмели…
Когда говорят о Пете как о лидере, что он вел за собой на риск – а значит, на заведомую каторгу, то и здесь ошибаются. Он был авторитетная фигура, активный деятель, да, но никак не лидер. На эту роль вообще претендовал, пожалуй, только Витя Красин, а так-то в движении диссидентов никаких лидеров не было, а если бы кто и стал, то не Петя. Стихийный человек вожаком быть не может.
Он, например, ничего не предложил. «Хронику» придумали Горбаневская с Габаем, «Инициативную группу по защите гражданских прав» – тоже не он; зато он был одним из активнейших поставщиков материала для «Хроники», и он безусловно вошел в «Инициативную группу» и участвовал в ее документах. Он много где поспевал. Через его руки прошли, наверно, тонны самиздата. Когда КГБ добрался до него с обыском (в 1972 году) – сутки понадобилось, чтобы собрать все эти бумажные мешки неподцензурной литературы, а когда через полгода явились во второй раз – опять понадобились мешки. Он не боялся хранить и распространять. Не боялся ходить на ежегодные молчаливые демонстрации памяти жертв репрессий на Пушкинскую площадь, на «минуту молчания» с обнаженной головой в кольце разнообразных оперативников, вот-вот готовых сорваться с цепи (и срывавшихся!); на околосудебные толкучки вроде уже описанной выше, с генералом Григоренко; на обыски у друзей – была такая традиция: являться на шмоны для поддержки духа обыскиваемых, так как обыскивающие, в силу инструкции, обязаны были впускать, кто бы ни явился.
Боялся он только одного: идти на дело, прямо и несомненно ведущее к аресту и суду, то есть на открытую демонстрацию протеста, с плакатами и лозунгами, вроде той, на Красной площади, по поводу вторжения в Чехословакию. Он ведь пошел было на нее. Но не дошел. Духу не хватило. Он не хотел садиться.
И тем не менее делал все для того, чтобы посадили! Особенно в том опасном занятии, которое чрезвычайно бесило чекистов: в снабжении западных корреспондентов информацией. В любую минуту дня и ночи мог он сорваться с места и полететь, схватив такси, на свидание с «кором», подкинуть ему очередную «информашку», как он это называл. За ним не скрываясь следовала полная машина дежурного эскорта, и это его не пугало! Он только веселел, записывал на пачке «беломора» номера машин преследователей, а потом хвастался как мальчишка.
В 1971 году скончалась матушка, Сарра Лазаревна, вдова командарма, и Петр вдруг ощутил, что лишился последней защиты.
Словно Андропов не решался его трогать, пока она была жива. Бог весть, может быть, так оно и было. Во всяком случае уже в январе 72-го состоялся первый обыск. Это было последнее недвусмысленное предупреждение. Он перестал быть неприкасаемым. Он это понял. Но не остановился. В июне его взяли. Первое, что он сказал встретившему его чину в Лефортовской тюрьме: «Я буду давать показания, только не трогайте мою дочь».
Три тяжелейших года перед арестом Петра неуклонно несло именно к этому результату: к аресту и полной капитуляции.
Московские диссиденты, в 1965–1969 годах вознесшиеся на волне общественного сопротивления, к началу 70-х стали стремительно утрачивать команду, среду поддержки. Евреи, боровшиеся за выезд в Израиль, – не утратили, крымские татары – тоже, а наши бойцы внезапно оказались на позициях одни, охранение отступило и бросило оружие. Письма с десятками подписей отошли в невозвратное прошлое. Значительная часть актива – Буковский, Литвинов, Богораз, Горбаневская, Григоренко, Габай – оказалась за решеткой. Малейшие надежды на ослабление гаек растаяли, напротив: Галича исключили из Союза писателей, за Солженицыным началась широкая тихая охота, за Сахаровым тоже. Настало время скучное, безнадежное и все более опасное, оно требовало чернового, каждодневного, изнурительного труда: собирать информацию для «Хроники», распечатывать – и ее, и другой сам-(и там-)издат и распространять по мере возможности, помогать семьям осужденных и так далее и тому подобное – и, что особенно важно, непрерывно снабжать Запад нашими мрачными новостями.