Итак, дорогой наш Коган, который программист, войдя в библиотечный зал, немедленно захлопотал, будучи ответственным за вечер, а там и занял подобающее место в президиуме и открыл собрание. Будучи человеком скромным, он решил подкрепить свое одиночество в президиуме каким-нибудь авторитетом.
– Здесь, среди нас, – возгласил он, – присутствует человек, чья судьба особенно волновала Андрея Дмитриевича, и прошу его занять место в президиуме.
И он пригласил к себе Альфреда Ковальского, который, не торопясь, прошествовал и уселся рядом.
Это был самый настоящий авторитет, дважды сидевший в Союзе как матерый антисоветчик и сионист и вынесший из тьмы ГУЛАГа глубокое презрение к человеку. И хотя он, несомненно, принадлежал к образованному сословию, его многие называли «паханом», невольно приглашая не столько уважать его, сколько опасаться.
Не успел он, однако, умоститься рядом с Коганом, как в зале тут же с места поднялись двое и демонстративно прошествовали к выходу, протестуя своими гордыми спинами против господина Ковальского в президиуме. Это были Хавкин и Красавин. По залу пронесся шумок удивления, а на Ковальского протест не подействовал никак, если не считать того, что в перерыве он покинул собрание вообще. Что до Михайлова, то он ничуть не удивился, ибо знал причину демонстрации.
В некоторых газетах незадолго до этого опубликовано было интервью с Ковальским, где тот, говоря о лагерях, сказал: восемьдесят процентов политических сидельцев сотрудничали с лагерной администрацией, то есть стучали и шестерили. Прочитав это, восемьдесят процентов из здешних бывших сидельцев сильно возмутились и ответили резкой отповедью, но когда газета переспросила Ковальского в ожидании, что он как-то скорректирует свое высказывание, тот его твердо подтвердил. Понятно, что Михайлов больше доверял опыту Хавкина с Красавиным, а в настойчивости Ковальского ему слышалось лишь угрюмое упорство «пахана»: я так сказал, и точка, и плевать мне на тех, кому это не нравится. Вот он и получил две презрительные спины.
Странное начало для вечера памяти великого правозащитника. Хотя как посмотреть. Свободно выраженный протест – как раз в духе поступков самого академика.
Выступил Коган. Выступил Ковальский. Еще кто-то. Спел Ким. А в конце первого отделения состоялся еще один «свободно выраженный».
Сначала на небольшой просцениум вышел не старый еще раввин, что Михайлова порадовало, как явное проявление пиетета со стороны сионизма по отношению к демократии. Обращаясь отчасти к фотопортрету А. Д., отчасти к залу, он пропел молитву и произнес небольшую речь, подходящую к случаю, благодарно подчеркивая ту часть правозащитной деятельности академика, которая распространялась и на евреев. Не успел он закончить выступление, как из заднего ряда к нему по проходу устремилась полная дама, но, не дойдя, остановилась и, так же обращаясь к фото А. Д. и одновременно к залу, возопила возмущенно:
– Не слушайте его! Не слушайте! Он был секретарем партии в Риге!
Аудитория смутилась. Раввин тоже. Половина собрания немедленно вспомнила о своем комсомольском прошлом и затаилась в ожидании возможных разоблачений. Михайлов глядел на кликушу и, хотя никаких симпатий к бывшему парторгу не испытывал, как, впрочем, и антипатий, почувствовал сильнейшее желание треснуть тетку по макушке. Его опередил Коган, который, приподнявшись с председательского стула, спросил даму в упор:
– Позвольте вас спросить, уважаемая, а вы сами в свое время разве не состояли в пионерской организации?
Вопрос, заданный тоном следователя времен 1937 года, даму ошеломил. Глядя на Когана, она виновато пролепетала:
– Да, но не в партии же…
Однако ее обличительному пафосу был нанесен неотразимый удар. И, развивая успех, Коган объявил перерыв.
А Михайлов в который раз уже задумался над справедливостью обвинений в принадлежности. Ах, ах, Курт Вальдхайм, генсек ООН, вы подумайте, в молодости был нацистом. То, что генерал Григоренко был коммунистом, и не только в молодости, почему-то никого не смущает. Его бывший коммунизм ему прощается за его последующий антикоммунизм. Ему оставляется право на кардинальную перемену мировоззрения, но Вальдхайму-то почему отказано?
Тут вспоминается история с некоторым директором института, блистательным математиком и зоологическим антисемитом. Как его долго уламывали принять в аспирантуру талантливого парня, наирасперерусского аж до десятого колена – но директор упирался, не объясняя причин. Когда же его приперли к стенке, все-таки выдавил:
– Да, но с кем он спал?
Оказалось, что у таланта был в свое время роман с юной красавицей еврейкой, о чем дотошному директору и донесли дотошные доброхоты.
Во втором отделении вечера выступающие вспоминали славные эпизоды времен диссидентства, происходившие либо прямо при участии академика, либо недалеко от него. В жизни Михайлова был случай, когда А. Д. пригласил его в качестве эксперта. В 73-м году Сахаров получил из недр Лефортовской тюрьмы, где в следственном изоляторе томился в ожидании суда известный диссидент Петр Якир, уже сломленный Чекою, – письмо, в котором узник просил А. Д. прекратить правозащитную деятельность. И А. Д. попросил Михайлова подтвердить, действительно ли письмо от Петра, и стал советоваться, отвечать ли на это письмо или нет. Михайлов надолго задумался, главным образом над ситуацией: ничего себе, сам А. Д. просит у него совета, а что такого может он, Михайлов, посоветовать, до чего он, Сахаров, не мог бы додуматься сам. Между тем академик заполнял возникшую паузу размышлениями вслух. «Вы, вероятно, считаете, – сказал он, – что будет не совсем корректно полемизировать с узником, находясь на свободе». Михайлов не решился ни подтвердить мысль, ни опровергнуть и ограничился неопределенным пожатием плеч. И академик великодушно отпустил его на волю, сказав, что подумает. Было ясно, что он «вероятно тоже так считал».