И я там был - Страница 51


К оглавлению

51

Это был для Валеры страшный удар, сильнее, чем сама катастрофа. И собственно слухи, и то, что некоторые друзья в них поверили.

Среди них был и Михайлов. Нельзя сказать, чтобы это известие его поразило: он и сам не был героем, и от других геройства не требовал – они и не таких обламывали. И он не собирался ни судить Валеру, ни винить. Но он и не пришел к нему. Не помог ему размыкать это дело. Да и сам Михайлов был кругом в опале. Не до Валеры ему было. Вот и не хватило души для друга.

Преподавать Валере не дали. Он работал в Иностранной библиотеке научным сотрудником. Но все же раздобыл себе два часа в неделю в Библиотечном институте на краю Москвы, куда одной езды было полтора часа. Зато любимое дело, можно дышать.

Но тут в Иностранку пришла директором дочь Косыгина и вычистила, дрянь, всех бывших диссидентов. Все мало им было, людоедам. И Библиотечный у него отобрали. И у Валеры рухнуло все. Он перешел в Книжную палату. Но это была уже не работа. Началась агония.

Он еще в Иностранке начал попивать. То есть он и раньше не уклонялся, но теперь все больше и чаще. Они с Михайловым к тому времени возобновили отношения и не часто, но виделись, как бы условившись не трогать тему. Впрочем, Валера каждую минуту был готов к разъяснению. И, конечно, до разъяснения дело дошло.

Однажды они с Михайловым поехали во Фрязино навестить могилу Геры Фельдблюма, может быть, самого яркого из них, в 35 лет в одночасье съеденного лейкемией. С собой, разумеется, было. Пошли, конечно, студенческие воспоминания. Как Гера сдавал латынь, не зная ни аза, а сдал. Как Гера всю армию провел на футбольном поле. Как Гера играл на виолончели, а Фоменко (тот самый, великий Петр Фоменко) на скрипке. Как Гера пришел голодный в общежитие, похитил полную кастрюлю чужого киселя и, сказав Михайлову: «Ты можешь меня презирать», – взял ее за уши и приник, пока не опустошил. Как Гера подошел к Киму и, нарочито заикаясь, сказал: «К-как-ким ты б-был, т-так-ким остался», – и залился счастливым смехом. Вот и теперь Михайлов с Валерой счастливо заливались, как прежде, и им было хорошо.

Всю обратную дорогу в электричке они, обнявшись, простояли в тамбуре, и Валера, в слезах и ярости, рассказывал Михайлову, как там, на Сахалине, десять лет тому назад они вызвали его и положили перед ним полный перечень, что и кому он давал читать, и как он, Валера, настаивал на том, что не давал, а – мог давать, а это, согласитесь, разница, и как, выйдя от них, тут же и обошел всех шестерых, кто был упомянут в перечне, и все им рассказал как есть, чтобы они в случае чего легко сослались на это его «мог». Мало ли, что мог. Мог, но не давал. И Валера все плакал и страшно клял тех, кто так опозорил его. И Михайлов всю дорогу твердил ему: плюнь, разотри, забудь, это все на них, а не на тебе, глупо же из-за них расстраиваться, доставлять им такое удовольствие! – но в то же время он понимал, что это уже тысяча первый рассказ про одно и то же, что Валера с этим встает и с этим ложится и что это навсегда. До гробовой доски.

А к тому и шло. Девочки из Книжной палаты, где он числился, из симпатии к нему, по сути, работали за него, пока он пропадал. Где? Да просто: пропадал, и все. Однажды он позвонил Михайлову: вот веревка, жить надоело, прощай.

– Подожди, я приеду.

Михайлов приехал, позвонил, дверь открылась. На пороге стоял человек без лица: так оно плавало, подергивалось, разбегалось. Какой-то чудовищный блестящий лиловый нос между двух багровых волдырей с утонувшими в них жидкими исчезающими глазами. Губы, кривясь, еле выговорили: здравствуй. Это был бывший любимец института, красавец с нежными ресницами, наш Валера собственной персоной – страшный автошарж.

Вскоре с циррозом печени был он положен в клинику и там ночью, мечась по подушке, сорвал капельницу, и спасти его не успели.

Он лежал спокойный, помолодевший, со свежим прежним лицом и длинными ресницами, без единой страдальческой складки, словно и не было ничего, – с легким сердцем уснувший человек, наш Валера.

А теперь бывший шеф КГБ сидит в телевизоре и говорит с выражением сдержанного достоинства:

– Мы исполняли закон. Какой был закон, такой мы и исполняли. Добросовестно и честно.

Как и положено палачам.

Такой человек

В Москве тогда было три пединститута. Самый знаменитый стоит на Малой Пироговке. Славу его составили многие имена, хорошо известные образованной публике. В этом списке усматриваются три основные группы.

Во-первых, барды: Юрий Визбор, Ада Якушева, Борис Вахнюк, Вадим Егоров, Вероника Долина (мы не говорим о присутствующих). Список МГУ будет покороче.

Во-вторых, писатели земли русской: Марк Харитонов (первый в России Букеровский лауреат), Юрий Ряшенцев, Юрий Коваль, Вячеслав Пьецух (опять же не будем говорить о присутствующих). Здесь МГУ, возможно, нас опережает.

В-третьих, диссиденты: Илья Габай, Владимир Гершович, Анатолий Якобсон, Юрий Айхенвальд, Сережа Генкин, и даже Вадик Делоне, один из семи героических демонстрантов 68-го года (25 августа, Красная площадь, «Руки прочь от Чехословакии!»), прежде чем стать героем, успел поучиться на Малой Пироговке, хоть и недолго, но все-таки!

В этом пункте о присутствующих не говорить невозможно, так как присутствующий Михайлов имеет прямое отношение к дальнейшему повествованию, а оно о том, какими дорогами приходили люди к диссидентству. (В этом пункте МГУ… м-да. Не будем считаться.)

Увы, не нашлось в русском языке другого слова, кроме этого, свистящего, как хлыст: «диссидент». Может, правозащитник? инакомыслящий? либеральная оппозиция? Нет, все неточно, все «в молоко». Ближе к яблочку для Михайлова было такое определение: «Диссидент – это тот, кто в своем протесте шел на статью».

51